— Чердак, — шепчет Константин Прокофьевич. — Вон он какой высокий. Наверное, есть перекрытие. Это надо обследовать. Давайте кто-нибудь туда.

Верно. Чердак надо непременно обследовать. А вдруг через него можно неслышно проникнуть в сарай? Кроме того, через него можно и скрыться из сарая.

После короткого совещания на чердак вскарабкивается Володя, предварительно встав мне на плечи.

— Только тихо, — шепчу я ему. — Медленно и тихо…

Довольно простая эта процедура занимает, однако, немало времени. Ведь все, каждое движение — на ощупь, затаив дыхание, семь раз отмерив и приладившись.

Но вот Володины ноги отделяются от моих плеч. Он подтягивается на руках и осторожно протискивается в небольшое чердачное оконце, которое он предварительно с трудом открыл, чуть не обломав ногти и знатно намяв мне плечи.

Я прислушиваюсь. В сарае по-прежнему тихо. Ни звука не доносится оттуда. Зато на чердаке я улавливаю легкий шорох и скрип досок. Наверное, Володя убедился, что там есть перекрытие, и теперь осторожно передвигается по нему в темноте, пытаясь отыскать спуск вниз.

Наступает самый трудный и рискованный момент в операции.

Ожидание всегда тягостно, но такое ожидание, как наше, просто невыносимо. Хочется взорвать чем-то эту наэлектризованную тишину, хочется, чтобы что-то уже наконец случилось, что угодно, лишь бы не ждать. Нервы не выдерживают такого напряжения, и самое главное в такой момент — это побороть самого себя, намертво зажать собственное нетерпение.

Правда, у нас нет никаких оснований предполагать, что люди, находящиеся в сарае, представляют хоть какую-нибудь опасность. Больше того, у нас нет прямых данных, что они совершили преступление. Нам всего лишь надо с ними побеседовать и кое о чем расспросить. Совсем, казалось бы, безобидное дело у нас к ним, и можно было бы вести себя открыто и безбоязненно.

Но люди эти почему-то скрываются и вот уже третьи сутки не ночуют дома. И это уже само по себе в какой-то мере настораживает нас. Но главное даже не в этом. Главное — острое ощущение опасности, которое каждый из нас испытывает и которому мы привыкли доверять. Его лишен, пожалуй, еще только Володя, по молодости и неопытности.

Да, я улавливаю его неосторожные движения там, наверху, на чердаке, досадую на его излишнюю торопливость и какую-то небрежность в движениях, которая бьет мне по нервам. Вот опять неосторожное движение, опять излишний шум.

И вдруг… Грохот!

Грохот обрушивается на нас, как обвал. И сразу крики, чьи-то яростные возгласы, возня, удары…

Мы кидаемся к дверям сарая, уже не таясь, не заботясь о шуме, который производим. В наших руках вспыхивают фонари, и мы втроем наваливаемся на дощатую дверь сарая.

— Федор, открой! — кричит Гриша. — Немедленно открой!..

В этот момент из сарая раздается, покрывая на миг крики, ругань и шум борьбы, высокий и отчаянный Володин вскрик:

— А-а!..

И тут же до нас доносится чей-то захлебывающийся, яростный голос:

— Назад, гады!.. Стрелять буду!..

Но у нас в ушах стоит еще Володин крик. Больше ничего мы воспринять не можем.

Я, разбежавшись, всем телом кидаюсь на шатающуюся уже дверь и вместе с рухнувшими ее створками вваливаюсь в сарай, падаю, больно ударяюсь грудью о поломанные доски.

А в сарай уже, перепрыгивая через меня, врываются Сухарев и Гриша Волович.

И тут же гремит выстрел…

Он раздается, как мне кажется, откуда-то сверху. Одновременно я слышу крик Гриши, ощущаю какой-то толчок, и на меня валится Константин Прокофьевич, потом вскакивает и не своим голосом кричит:

— Григорий!..

Все это происходит в какие-то считанные секунды. И вот уже я, поднявшись на ноги, хватаю какого-то человека, пытавшегося юркнуть мимо меня в дверь. Хватаю заученной, мертвой хваткой, задыхаясь от боли и какого-то нахлынувшего на меня вдруг отчаяния. И человек, которого я схватил, вскрикнув, валится на землю.

Я оглядываюсь, вижу, как Володя старается дотянуться до человека, которого я повалил, но почему-то ему трудно это сделать, вижу, как стоит на коленях Сухарев над распростертым Гришей, и уже порываюсь кинуться к нему, но в этот момент до меня доносится какой-то шум наверху, на чердаке, и я, еще ничего не соображая, почти автоматически кидаюсь назад, во двор, и там уже слышу, как за углом сарая что-то обрушивается на землю, слышу чье-то прерывистое, тяжелое дыхание и топот ног.

Человек убегает, и я, не раздумывая, кидаюсь за ним.

Это тот, кто стрелял. Я уверен. Это самый опасный из всех, кто был в сарае. И он выстрелил в Гришу. Его надо поймать во что бы то ни стало. И я его поймаю, поймаю…

У меня бешено колотится сердце и не хватает дыхания. Несмотря на то что в руке у меня фонарь, я то и дело больно стукаюсь о какие-то выступающие из темноты бревна, углы сараев. У меня нет времени вглядываться, я боюсь отстать, боюсь, что вот-вот перестану вдруг слышать топот ног впереди. Только бы вырваться из этого лабиринта!

Я вдруг с силой ударяюсь обо что-то, падаю, чувствую сильную и тупую боль в плече, но тут же вскакиваю и снова бегу, и уже не чувствую боли. Я слышу бегущего впереди человека. Он уже близко!

Но тут из темноты гремит выстрел, за ним второй.

Я падаю и слышу сверлящий свист пуль над головой. Я невольно плотнее прижимаюсь к земле, гашу фонарь и свободной рукой нащупываю и вытаскиваю пистолет. Ну что ж. Раз так, то что ж… Сейчас я тоже буду стрелять — на любой шорох, на любой звук.

Но тихо кругом. И вдруг… Снова топот ног!

И тут же я снова вскакиваю и снова бегу.

Где-то хлопают двери, в окнах вспыхивает свет. Выстрелы разбудили людей в домах, слышны испуганные голоса.

Но все это не задерживается в моем сознании. Я знаю одно: мне надо бежать, быстрее бежать, еще быстрее, надо задержать, схватить того, чей удаляющийся топот ног я все еще слышу. И только через минуту, выбежав, сам не ожидая того, на какую-то пустынную, полутемную улицу, я вдруг понимаю, что человек, за которым я гнался, исчез, бесследно исчез, мне его уже не догнать.

Дрожа и на миг слабея, я прислоняюсь к длинному дощатому забору, тяжело, прерывисто дышу и вдруг чувствую, что по щекам у меня почему-то текут слезы.

Глава 4

ЛЮДИ ИЗ ДВУХ РАЗНЫХ ВЕРСИЙ

Часов в пять утра дежурная машина привозит меня домой, измокшего, перепачканного, в ссадинах и царапинах, предельно усталого и издерганного. Мои старики, конечно, давно спят, и я, раздевшись и кое-как умывшись, валюсь на постель, не забыв, однако, поставить будильник на восемь утра. На работе я должен быть вовремя, слишком много дел предстоит переделать завтра, то есть уже не завтра, а сегодня… В голове все путается, и я засыпаю каменным сном без сновидений.

Впрочем, сновидения, может быть, и были, потому что утром за завтраком мама мне говорит, будто я так стонал во сне, что она хотела даже меня разбудить. Наверное, мне снился Гриша и его нелепая гибель.

Да, Гриша Волович погиб этой ночью. В последний момент он загородил собой Константина Прокофьевича, вернее, он просто отбросил его в сторону и на миг оказался на его месте. А стрелял Федор Мухин. И скрылся.

За завтраком я сижу мрачный и еле цежу слова, а вид у меня такой измученный и невыспавшийся, к тому же изрядный желто-фиолетовый синяк растекся по щеке, что мама хватается за градусник, а отец предлагает сварить покрепче кофе и влить туда немного коньяку. От градусника я угрюмо отказываюсь, а кофе пью с наслаждением и даже наливаю себе еще рюмку коньяку. Родители мои поражены: такого еще не бывало, чтобы я утром выпил хоть рюмку. Но я поднимаю ее и, хмурясь, говорю в пространство:

— За одного моего друга…

Мама слегка бледнеет, прижимает руку к груди и тревожно переглядывается с отцом. Что-то она в моем тоне уловила, наверное. Ну и пусть. Не могу я все время следить за собой и не хочу.

Я выпиваю свою рюмку, встаю, целую маму в висок, киваю отцу и молча натягиваю в передней пальто.